— Нет, конечно… Но… — начал было Юрий и смолк.
Не мог же он рассказывать Тэну, что за последние десять лет его жизни он ни разу не ощущал острой необходимости знать формулу хлеба. Или сахара. Существовали они — это здорово! Нужно было их купить — отлично! А на большее Юрий просто не рассчитывал…
Несмотря на тяжкую, пригибающую к полу силу гравитации, Шарик все-таки пробрался на кухню, с трудом отдышался и подумал уже не на своем, собачьем языке, а на том, новом, который он выучил, сам не зная когда и почему. Потому что в этом языке было много интересных понятий и, главное, все они состояли из слов, которые, в общем, очень здорово объясняли и его состояние, и состояние окружающих предметов, и обстановку, этот новый язык показался практичному Шарику очень подходящим. На нем он и подумал: «Что со мной делается!.. Что делается…»
Он критически осмотрел самого себя со всех доступных ему сторон и горестно взвизгнул: несмотря на овладение новым для него языком, ни говорить, ни выражать свои чувства по-новому Шарик не научился.
«Если так и дальше пойдет, так я раздуюсь… Как бык раздуюсь».
Тревога Шарика была обоснованна. С ним творилось нечто совершенно непонятное и удивительное. Если раньше, несколько часов назад, это удивительное только угадывалось, потому что оно словно прорезывалось и набирало силы, как гриб, который долго тужится, прежде чем выглянуть из-под прошлогодних листьев на белый свет, но уж когда он выглянул, то набирает силу быстро, смело и настойчиво. Вот такое происходило и с тем удивительным, что отличало теперь Шарика от всех окружающих: он рос.
Рос так, что, будь он на Голубой земле, о нем бы могли сказать, что он растет как на дрожжах, или даже проще: «Во дает!»
Но все это не очень радовало Шарика, хотя временами ему и нравилось, что он раздается и вширь и ввысь. Он помнил уличные обиды от более сильных и злых собак, которые всегда бывали больше его.
Теперь запоздало Шарик мечтал, как он разделается со своими обидчиками.
Но эта маленькая и какая-то невнятная радость перебивалась тоже еще невнятной тревогой: «Мне все время хочется либо есть, либо пить. Так хочется, что я не в силах совладать с собой. И что самое главное — чем больше я ем и чем быстрее расту, тем больше и чаще мне хочется есть и пить. Что же будет, если так пойдет и дальше?»
Шарик присел на пол на обыкновенной космической кухне перед химическими анализаторами и представил, что же все-таки произойдет, если и дальше все пойдет так, как идет сейчас.
Прояснялась не очень-то красивая картина. И чем ярче она становилась, тем страшнее и неприятней было бедному Шарику.
На этой картине вечно голодный, томимый жаждой Шарик разросся до таких размеров, что космический корабль был уже не в силах его вместить, и он, сжатый со всех сторон оболочкой корабля и в то же время наделенный гигантской, прямо-таки космической силой, чтобы спастись, вынужден был напрячься и разломать корабль надвое. А может быть, даже на три или на все четыре части…
Что тогда будет?…
Шарику стало страшно: придумать, что будет тогда, он не мог. И не потому, что не хотел. Он хотел, но не умел. Оказывается, его мозг был еще мало приспособлен к выдумкам. Может быть, еще потому, что пока Шарик еще очень мало знал. У него не было даже низшего образования.
Может быть, у него и было какое-то свое, собачье образование, но в космосе оно помогало не очень-то надежно.
Тогда Шарик стал думать о другом. О том, как он будет есть и пить, пока… Нет, он не будет расти до тех пор, пока не лопнет корабль. Он будет есть, пока на корабле имеются продукты и вода.
И тут ему опять стало страшно, потому что если он так будет есть и пить и так расти, то вода и еда на корабле кончатся очень скоро. И тогда… Тогда единственными, кого можно будет съесть, будут его двуногие друзья. Голубые и белый.
Как ни прикидывал Шарик, но получалось, что выхода у него нет. Раз он обречен на постоянный рост и, значит, на постоянные жажду и голод, он должен будет в конце концов погубить своих товарищей или погибнуть сам от голода и жажды. А он не хотел ни того ни другого. Он не мог погубить или хотя бы послужить причиной гибели своих товарищей. Но он и не хотел гибнуть сам.
Положение складывалось прямо-таки убийственное. И выхода из него Шарик не видел.
Конечно, можно было поделиться своими мыслями с товарищами — ведь он прекрасно понимал почти каждое их слово. Но вся беда заключалась в том, что рассказать о своих печальных и опасных мыслях Шарик не мог.
Он в этом убедился, когда собирался идти на кухню: он все понимал в тот момент. У него нашлись самые добрые и самые умные слова, которые он выучил на языке голубых людей. Но произнести их он не мог — язык у него оказался слишком длинным. Как у сплетника или трепача. И он не подчинялся Шарику. Он болтался во рту между редкими зубами, и ничего путного, кроме мычания и приглушенного повизгивания, не выходило. И как теперь поступить — Шарик не представлял.
А поскольку будущее в его мыслях сводилось только к двум картинам — либо гибели корабля, либо собственной гибели от голода (он даже в мыслях не мог представить, что съест товарищей), то Шарику стало так страшно, что он не выдержал и завыл на своем собачьем языке: «Ой, плохо-о-о! Ху-у-удо-о! Ши-и-бко-о ху-у-у-до-о-о!!»
Его вой, виноватый и немного жуткий, разнесся по всему кораблю, ударился о стенки и эхом возвратился на кухню.
Тревожно заморгали огоньки на стенах, что-то неуловимо и стремительно сменилось в положении корабля, и это уже по-новому испугало Шарика.